МЕЧ и ТРОСТЬ

Бывший белый капитан-дроздовец Н.Раевский «Добровольцы», «Возвращение» -- фрагменты мемуаров о Врангелевской армии и ГУЛаге

Статьи / Белое Дело
Послано Admin 12 Ноя, 2009 г. - 13:40

См. Предисловие В.Черкасов-Георгиевский «РАЕВСКИЕ: знакомые мне врангелевский капитан-пушкинист и ученый-фармаколог, а так же воины Вермахта, Русского Корпуса и другие» [1]





Н.А.РАЕВСКИЙ «ДОБРОВОЛЬЦЫ. ПОВЕСТЬ КРЫМСКИХ ДНЕЙ»

К двадцатисемилетнему генералу Манштейну надо привыкнуть. Когда видишь в первый раз, становится не по себе. У него нет левой руки, нет плеча. На рукаве лестница из семнадцати нашивок за ранения. Худощавое, длинное лицо. Молодое и в то же время совсем не Молодое. По-юношески мягкие черты, высокий лоб с начесанной прядью. Если рисовать, пригодилась бы пастель.
А виски оголенные, по краям рта тяжелые складки, и глаза вконец измученные. Большие, выпуклые, в глубоких орбитах. Не отрываясь, смотрит на того, с кем говорит. Бесстрашный и очень больной человек. Красноармейцы прозвали его «безруким чертом». В конные атаки ходит, держа поводья в зубах.
После взятия Розенталя было жутко и штабным, которые видят командира полка изо дня в день. Стоял на улице, позабыв вытереть серое от пыли лицо. Мимо вели под конвоем красных стрелков. Молчал. Посиневшие губы вздрагивали. Увидев однорукого генерала, один из пленных остановился. Взял под козырек.
— Ваше превосходительство, разрешите доложить... я кадет Первого московского корпуса.....
— Кадет... так ты кадет, мерзавец, с ними!..— Худощавое лицо перекосилось. Манштейн выхватил шашку. Фамилия зарубленного осталась неизвестной.

+ + +
Никогда еще не видел генерала Врангеля. Выше всех и бледнее всех. Не загорел. Очень усталое красивое лицо. Упрямые серые глаза. Пристально смотрят на строй. Блестят.
Вызывает вперед командиров награждаемых батарей. Первая, вторая, третья, седьмая. Кладет левую руку на серебряный эфес кавказской шашки. Адъютант держит наготове желтые ящички.
— Жалую вам, артиллеристы, серебряные трубы с лентами ордена Святого Николая Чудотворца. Вы заслужили их. Безмерны ваши жертвы и безмерна ваша доблесть в боях за освобождение родины!
Вз......з...з... Десятисантиметровая бомба у мельницы. Слышны осколки.
Английский полковник, не отрывая руки от козырька, одобрительно переглядывается с японцем. Журналисты перестали писать.
Главнокомандующий делает шаг вперед. Голос еще громче.
— Пусть эти! трубы трубят вам атаку, пусть трубят вам победу! Помните, помните всегда, что, только атакуя, можно победить!
Знаю их имена по Севастополю. Адмирал Мак-Колли, полковник Уолш, майор Этьеван, капитан Буднард, майор Такасики-сан, поручик Михальский, майор Стефанович. Стоят навытяжку. Внимательно смотрят на русского главнокомандующего. Из нас мало кто вернется домой. Они вернутся все. Расскажут.
Генерал Врангель отходит от нас, останавливается перед серединой фронта дивизии.
— Великой нашей родине, страдалице России, ура.
Трубачей не слышно, такой крик. Генерал Туркул уже машет шашкой. Довольно. Левый фланг замолчал, с правого идет волна. Опять весь строй. Полки, конница, семь батарей. Шашка опустилась вровень с левым носком. Не остановить. Оборачиваюсь, смотрю на солдат. Их нет, и голосов тоже нет. Рокот. Гул, Стрелковая дивизия. И, вероятно, они ничего не видят, кроме громадного, очень бледного генерала в сером пальто и черно-красной фуражке корниловцев.

+ + +
В частях ежедневно занятия. Скоро должны начаться бои. Они стали быстротечны, как летний град. Артиллерия почти всегда стреляет с открытых позиций. В просторечии называется «жарит в морду». Выезд на позицию рысью или галопом, два-три пристрелочных выстрела, и сразу беглый огонь. Батарея должна работать, как разумный автомат. Четыре сложных стальных машины с уровнями, шкалами и рукоятками, при каждой пушке восемь номеров, орудийный начальник, шесть лошадей, трое ездовых, но все вместе — одно существо. Полевая легкая батарея. Ни лишних движений, ни лишних мыслей. Каждый свое. Мы, кажется, уже добились предела. Сработались. Слились. Скорее невозможно. нельзя только разучиваться, пианисту вредно неделю не играть, артиллеристам— не подходить к орудиям. Сразу не та работа.
Каждое утро отбиваем воображаемые конные атаки, сопровождаем огнем воображаемую пехоту. В ротах и эскадронах тоже идут усиленные занятия. На фронте, в тылу — везде. «Красный Воин» и тот нас хвалит: «По словам лица, недавно прибывшего из Крыма, по сравнению с войском Деникина, армия Врангеля неузнаваема».
В тылу от раннего утра до позднего вечера формируются и обучаются новые кадры воинов. Все живут в условиях казарменной дисциплины и, чтобы выполнить свою работу, никто не думает о восьмичасовом рабочем дне. Труд тылового офицера весьма тяжел, требует большого напряжения, но он имеет колоссальное значение.
Борьба предстоит упорная — это необходимо помнить.

+ + +
Туркул командует пехотной дивизией, но по натуре он кавалерийский начальник. Очень любит лично водить в атаку дивизионную конницу, свой конвой, артиллерийских разведчиков - всех, кто попадется под руку. И пехота, посаженная на повозки делает в двое суток восемьдесят, а иногда и сто верст с боями, И наши рейды по советским тылам, когда штабы и обозы попадают в плен раньше боевых частей, это больше кавалерийское, чем пехотное дело. Недаром кавалерийское слово «рейд» так часто употребляется в стрелковой дивизии.
Высокий, широкоплечий, но очень стройный человек. Хорошая, немножко солдатская выправка. Лицо южное. Нос с горбинкой. Черные треугольники коротких усов начинаются от самых ноздрей. Маленький красивый рот. Нижняя губа посередине с заливчиком, и оттого кажется, что она немного поджата. Высокий тяжелый подбородок. Движения размашистые и резкие. Изумительно ругается. Когда в штаб приезжают почетные гости, старается словесности избегать, но бывают прорывы. При одном иерархе так выразился, что тот, вернувшись в Севастополь, всем, спрашивающим о впечатлениях, повторял:
-- Отменный военачальник, но ругатель отчаянный...
Гостеприимный хозяин, Не прочь выпить. Никогда не напивается пьяным. Речей говорить не умеет и не пробует. Отличный рассказчик в маленькой компаний. Решителен и жесток. Коммунистов уничтожает беспощадно. В городе Орехове, когда началась было паника, приказал расстрелять офицера, сорвавшего погоны. Кое-кто в дивизии недоволен. Через край... Большинство одобряет. Больной, отвратной жестокости у Туркула нет. Спокойный, жизнерадостный человек. Только понимает гражданскую войну. Либо истребят нас, либо истребим мы! Нельзя же с большевиками, как с немцами...
Начдив нравится почти всем, кто воюет или воевал. Пожилым кадровым полковникам, подпоручикам из крестьян, кандидатам прав, иностранным корреспондентам из бывших офицеров. Даже пленным красноармейцам. На них очень действует, что белогвардейский генерал всегда впереди и совсем не бережет жизни. Часто говорю о Туркуле с добровольцами. Самые молодые обожают его, как гимназистки учителя. Те, которые постарше, просто любят.
Между собой зовут «богом войны».
Зато дружно ненавидят молодого генерала все кандидаты в должность начальника дивизий и любители реставрации. Очень уже резкий человек. Во время наступления на Москву наткнулся на имение, где некий ротмистр — племянник помещика— порол крестьян. Полковник Туркул потребовал прекратить. Помещик наговорил дерзостей. Кончилось совсем плохо — барина самого выпороли.

+ + +
Зелинский, Костя Толмачев и юнкер Аксенов обступили пленного унтер-офицера, бывшего преображенца.
— Раз вы не коммунист, вам бояться нечего.
—Да какой я коммунист. Взяли в плен в Сибири, вот и пришлось у них служить. Прежде у Колчака был...
— Ну вот, а теперь будете служить у нас.
—Да я, господин вольноопределяющийся, уже всем наслужился. В германском плену был, только домой вернулся, мобилизовали, потом к красным попал... голодал, чуть от тифа не помер. Теперь вы забрали... опять, значит, два-три года воевать. Эх... жизнь.
Преображенец с размаха бросает фуражку о землю.

+ + +
Генерал Туркул в большом затруднении. Полковник генерального штаба, сопровождавший иностранцев, передал приказание главнокомандующего. Если обстановка позволит, показать журналистам бой. Как назло, перед нами красных не было. Разъезды ходили за сорок верст и не могли установить соприкосновения с разбитым противником. Гости прожили в Новогуполовке двое суток. Собирались уезжать.
Двадцать шестого сентября атаман повстанческого отряда, кормившегося в дивизии, доставил в штаб пойманного красного разведчика. В фуражке нашли пакет с оперативным приказом, на следующий день. Девятая кавалерийская дивизия и вторая бригада двадцать третьей пехотной получили задание наступать на Новогуполовку. Красный штаб точно, по часам, указал каждой колонне маршрут. Туркулу оставалось выбрать место и время атаки. Должно быть, девятая кавалерийская неаккуратно выполняла приказ. Мы с ней разошлись. Пехоту встретили там, где полагалось. Бригада шла двумя колоннами по обеим сторонам железной дороги.
Посвистывали пули. Генерал Туркул вывел на гребень конный дивизион, конвой и разведчиков. Трубачи продували инструменты. Шагах в восьмистах разворачивались цепи. Генерал обернулся к журналистам:
— Voile les bolcheviques!
Приказал двум эскадронам атаковать. Темно-гнедая кобыла начдива, видя скачущих, рвалась и била ногой землю! Пули посыпались густо. Затарахтели пулеметы. Мужики-подводчики, крестясь, забились под повозки.
Атака не удалась. Наша лава, встреченная сильным огнем, отходила обратно.
Взвод конной артиллерии открыл огонь по красным цепям. Начальник дивизии крикнул капельмейстеру:
— Мазурку Венявского!— Громко и спокойно скомандовал: — Пики в руку, шашки вон! — Иностранцы вынули револьверы. В резерве остались одни трубачи.
Туркул скакал впереди. За ним, не отставая, капитан Морис Конради и журналисты вперемежку с конвойцами. Эскадроны на ходу разворачивались в лаву. Несмотря на сильный ружейный и пулеметный огонь, трубачи, не слезая с коней, играли мазурку Венявского. Шарль Риве сопровождал атакующих в тачанке.
Когда красные пехотинцы, не выдержав удара, воткнули штыки в землю и подняли руки, генерал Туркул почувствовал, что с кобылой что-то неладное. Она с трудом шла и не слушалась повода. Спрыгнул на землю. Увидел, что из простреленного живота каплет кровь. Через час лошадь пала.
Взято больше восьмисот пленных и шесть орудий в запряжках. Выехать на позицию не успели.
Мы очень довольны гостями. Вели себя как воины. Вторая атака была удачна и стоила недорого, но она могла и не удасться. Останься иностранцы на поле сражения, их бы замучили наравне с офицерами. Итальянцы в первый раз сидели на лошадях. Целый день крепились. Когда вернулись в Новогуполовку после сорока верст похода, от боли не могли слезть с седел. Солдаты сняли на руках. Корреспонденты нами тоже довольны. Атака в лоб против двойных сил нерасстроенной пехоты и еще с музыкой. Но англичанин считает, что мы-то хороши, а красноармейцы никуда не годятся. Защищайся они как следует, мало бы кто из атакующих уцелел.

+ + +
Рождественскую заняла та колонна, которая шла на юг параллельно нам. Благодаря местности потеряли ее из вида, а большевики свернули в лощину и попытались отрезать хвост. Думали, там одни обозы. Когда батарея выезжала галопом на позицию, деревня уже была в руках красных. 73 полк девятой стрелковой дивизии и курсанты.
Отличились наши батарейные пулеметчики. Солдаты будут представлены к георгиевским крестам. Две тачанки без прикрытия заехали большевикам в тыл. Открыли огонь. Юнкеру Любимову досталось больше всего работы. На одном конце села красные, на другом он со своим Максимом. Расстреливал ленту за лентой. Говорят, не волновался. Только когда вернулся оттуда, долго ходил взад и вперед по дороге. Молча курил.
Не будь поддержки пулеметов, командир и разведчики вероятно бы погибли. Ворвались в село, проскочили через двор. Лошади дружно взяли низкий плетень. Увидев конных, красноармейцы подняли руки. Четырнадцать всадников едва не взяли в плен полк. Кто-то в последнюю минуту одумался. Вдоль улицы забил пулемет. Штабс-капитан Карбовский бросился на него с тремя солдатами. Выронил шашку. Взмахнув руками, свалился с лошади. Двое разведчиков успели повернуть и ускакать. Третий был тяжело ранен. Остался лежать на улице. Минут через десять подошли цепи. Бронеавтомобиль атаковал красных во фланг. Среди пленных сто двенадцать курсантов. Это с ними дрался в саду Любимов.
Раненый разведчик вряд ли выживет. Прострелена прямая кишка.
За двое суток дивизия взяла около пяти тысяч пленных. Потери ничтожные.
Когда наступаем, полки из мобилизованных против нас драться не могут. Сами это знают. Стараются сдаться, пока конница не врубилась в цепи.

(Продолжение на следующих стр.)

+ + +
Во дворе у входа в сарайчик-покойницкую, сидим с юнкером Аксеновым на темно-красных ящиках из-под снарядов. Опять у него волосы отросли, как у солдата семнадцатого года, и на истертых зеленых рейтузах очередная дыра. Ботинок не чистил, должно быть дней десять.
Говорим вполголоса. Аксенов больше чем обыкновенно горбится и растягивает слова.
— Глупое настроение... Жалко капитана, и почему-то жалко себя. Прошлой ночью вышел во двор. Луна светит. Тени деревьев черные-черные... Хозяйские волы во сне вздыхают. Ничего особенного, сколько раз это видел... Вдруг пришло в голову — вот сейчас вижу, слышу, а утром, может быть, зароют... Ужасно захотелось к моим старикам. Почему так... Ерунда же, как подумаешь... Человеку», которому жить бы да жить, сарайчик, а всякой, с позволения сказать, сволочи — мирное и благоденственное житие...
— Знаете, Аксенов, у меня тоже иногда концы с концами не сходятся.
Спасение родины, борьба, неизбежность жертв... Все, понимаете, ясно, хорошо, по полочкам разложено... Потом возьмет пропадает, и совсем получается неясно. Вот в августе, когда разыскивал могилы наших ребяток... А все-таки, слушайте, в конце концов только два выхода — от этого не уйдешь... Драться либо покоряться.
— Никто не говорит о подчинении. Я бы скорее застрелился.
— Видите, так ведь мы все. Не думать не можем, и понять не можем.
Человеческого ума мало...
— Еще молимся обо упокоении раба Божия, новопреставленного воина. Станислава и о еже простится ему вся прегрешения вольная и невольная... Мерно цокает кадило. Клубами идет серый дым. Хороним Стасика в Вознесенске. В Новогуполовку не вернемся. Боялись, батюшка не захочет отпевать католика, но он согласился по случаю военного времени.
Церковь полна серых и зеленых шинелей. Весь второй дивизион. Впереди пожилой красивый полковник, потомок боярина, защищавшего Смоленск. По сторонам гроба часовые с обнаженными шашками. Венки из еловых ветвей И желтых кленовых листьев прислонены к катафалку. Вместо лент широкие марлевые банты с надписями чернильным карандашом. Цветов в деревне не нашли; Все побил мороз. Тонкие свечи быстро горят. Дрожат, пугливые тени. Давно, не мытые оконные стекла запотели.
— Иде же души святых Ти, Господи, и праведници сияют яко светила...
Никто не плачет, но опять все старше своих лет. Аксенов молится спокойно и грустно. Очки отсвечивают желтыми огоньками. Миша Дитмар сжал губы и пристально смотрит на потемневшее лицо покойника. У кадета Гаврилова на лбу недоуменные складки.
Три ружейных залпа в воздух. Столпившись около могилы, офицеры и солдаты бросают горсти желтой глины, Гаркин берет лопату и, нажав шнурованным сапогом, глубоко запускает в рыхлую кладбищенскую землю. У него сегодня доброе, совсем не, бунтарское лицо. Из-под фуражки выбился клок длинных волос. Разведчик Мигулин держит наготове старательно обтесанный крест. На желтой дощечке, вырезанной из снарядной гильзы, выбита надпись:
«Штабс-капитан 4 батареи Дроздовской Артиллерийской Бригады Станислав Петрович Кардовский пал смертью храбрых в конной атаке у д.Рождественской 30 сентября 1920 года».
Домой возвращаемся без строя. Ординарец ведет в поводу вороную кобылу с перевязанной шеей. Проводила по обычаю хозяина до могилы. Теперь отправят для излечения в обоз.
Раненый офицер-пулеметчик прислал рапорт о смерти разведчика Бжозовекого. До лазарета довезти не удалось.
Четвертого октября прошли тридцать пять вёрст, пятого — шестьдесят. Тяжёлый был переход. С рассвета до обеда туман, потом до самого вечера мелкий безнадежный дождь. Шинели размокли и противно пахли шерстью, в ботинках хлюпала вода. Когда в девятом часу подходили к селу Михайловке, повалил мокрый снег.
«Русские воины! Польская армия, сражавшаяся рядом с нами против общего врага свободы и порядка, ныне прекратила борьбу, заключив предварительный мир с насильниками и предателями, именующими себя правительством советской России. Мы остались одни в тяжелой борьбе, где решается судьба не только нашей родины, но и всего человечества. Мы защищаем родную землю. Предав Русь потоку и разорению, изверги надеются зажечь мировой пожар. Не в первый раз выдерживать нам неравный бой. Не в силе Бог, а в правде».
Мне было приказано прочесть и разъяснить приказ солдатам. Отнеслись спокойно. Раньше воевали без поляков, будем и теперь воевать.
Ложась спать, вспомнил Севастопольскую школу и старый Моран-Парасоль № 5. Две тысячи метров. Ветер слепит. Блестит осколок стекла — Евпаторийское озеро. Дальше на север голубой туман и где-то там красные — до самого Ледовитого Океана.
Опять все сначала. Как при Корнилове.

Зима. Мороз. Ярко светит негреющее красное солнце. Выступаем из Михайловки. Дивизионный оркестр провожает части. Надувая свежевыбритые щеки, музыканты играют Старый Егерский марш. Кончили. Начали другой. Воздух тихий. Мы уже далеко, но все еще слышно, как у выхода из села ровно вздыхает геликон.
Переход тридцать пять верст. Ночевка. Еще двадцать верст. Село Покровка. Здесь, говорят, будем стоять в резерве главнокомандующего. Первая конармия приближается к Днепру. Мы должны ее встретить.

Одиннадцатого октября записал в дневнике: «Живем мирно, совсем точно и войны нет. Нервы приходят в порядок. По ночам ничего не снится. Достал у местной попадьи (предварительно поговорив с ней о шуме моря и других хороших вещах) Гаршина и с удовольствием перечитываю его рассказы. Очень мне понравилось в «Записках рядового Иванова» это место: «Мне случилось заметить, что простые солдаты вообще принимают ближе страдания физические, чем солдаты из так называемых привилегированных классов (говорю только о тех, кто пошел на войну по собственному желанию). Для них, простых солдат, физические беды были настоящим горем, способным наводить тоску и мучить душу. Те же люди, которые шли на войну сознательно, хотя физически страдали, конечно, не меньше, а больше солдат из простых людей, но душевно были спокойнее. Душевней мир их не мог быть нарушен избитыми в кровь ногами, невыносимым жаром и смертельной усталостью».
«Утром немного побранился... Толмачев особенно мне надоел— хороший он мальчик, но язык как бритва. Если через несколько лет все благополучно кончится, смешно и досадно будет вспоминать, чем было наполнено порой наше существование».
На главной улице села пехотинцы каждый день репетируют отражение конных атак. Летом практика была большая. Разбили Жлобу. Много дней дрались со второй конармией. Привыкли видеть скачущих коней, тучи пыли, солнечные огоньки на шашках врага. У красных командиров не хватало смелости. Атаковать атаковали, но доскакать и врубиться не решались почти никогда. И наши роты привыкли не бояться советской конницы. Лишь бы врасплох не налетела...(Выделение МИТ)

+ + +
ФИНАЛ ДОКУМЕНТАЛЬНОЙ ПОВЕСТИ «ДОБРОВОЛЬЦЫ»:

Шесть высоких труб выбрасывают длинные спирали. У носа белый бурун. На фок-мачте сигнальные флаги. Команда выстроена вдоль берега. Стоят «смирно». Крейсер «Вальдек Руссо», флагманский корабль первой эскадры Средиземного моря, отдает честь уходящей армии.
«Генералу Врангелю от адмирала Дюмениля. В продолжение семи месяцев офицеры и солдаты армии Юга России под Вашим командованием дали блестящий пример. Они сражались против в десять раз сильнейшего врага, стремясь освободить Россию от постыдной тирании. ...Адмирал, офицеры и матросы французского флота низко склоняются перед генералом Врангелем, отдавая дань его доблести».
Темнеет. В дымке первыми затерялись мачты радиостанции. Корабли-покойники слились с берегом. Вместо слепого дворца еле заметное серое пятно. Тускнеет. Исчезло. Нет Севастополя. Далекий рой огоньков-точек, и больше ничего.
Лежу на ящиках, завернувшись в бурку Стасика Карбовского. Рядом со мной Квятко. Спать не хочется. Смотрим на звезды и на огни кораблей. Рубиновые, зеленые, желтые. Быстро мигает сигнальная лампа. Тире-точка-точка… тире, тире…. Зажегся прожектор. Метнулся к морю, вырвал из темноты баржу. Замер на какой-то горе. Светлое пятно, дорога, куча белых домиков. Опять все пропало.
Мимо нас медленно ползет желтое созвездие. Слышно как пыхтит машина. Остановились.
— На Херсоне!
— Есть на Херсоне!
— Говорит начальник штаба флота. Сейчас примите на буксир баржу. Немедленно снимайтесь и идите в Босфор.
Свистки боцмана. Лебедка, шипя и колотясь, начинает вытягивать якорь.
— Боря. Боренька… ну чего вы…
Уткнулся лицом в брезент. Плачет.
— Жалко…
Палуба дрожит. Тихо плывут разноцветные огни.
— Господа мы стоим или идем?
— Идем, идем…
В толпе на носу чей-то привычный голос:
— Отче Наш… - сразу все без фуражек. - … иже еси на небесах. Да святиться имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя на небеси и на земли…
В Севастополе еле слышно потрескивают ружейные выстрелы.
Первое ноября тысяча девятьсот двадцатого года. Двенадцать часов.

Через три года на чужой земле.
— В блаженном успении вечный покой…
Генерал Кутепов наклонил голову. Размашисто креститься. В черной короткой бороде серебряные нити.
Искусной рукой написаны на стенах павлины многоцветные, птицы райские Сирин и Алконост. Нездешняя земля и цветы нездешние. Серыми облаками поднимается кадильный дым. Горят перед иконами венчики тонких свечей, и в руках свечи.
— Приснопамятного раба Божия болярина Михаила, вождей и воинов за веру и отечество на поле брани живот свой положивших … Александра…Александра… Николая… Василия… Станислава… Владимира… Косьму… Сергия… Александра… Иона…
От нашей батареи еще двоих следовало бы записать. Только не знаем наверное… Рабы Божии воины Михаил и Владимир. Миша Дитмар и Володя Зеленский. Домой не вернулись, и за границей их нет.
— Идее же души святых Ти, Господи, и праведницы сияют яко светила…
— Души их во благих водворятся и память их из рода в род.

(Источник: http://militera.lib.ru/prose/russian/raevsky_na/01.html)

Н.А.РАЕВСКИЙ «ВОЗВРАЩЕНИЕ»

Я начинаю эту новую и последнюю часть моих воспоминаний в городе Алма-Ате 5 мая 1984 года.
(Как раз в то время, когда я встречался в Алма-Ате с Николаем Алексеевичем. -- Прим. В.Черкасова-Георгиевского)

+ + +
По своим политическим убеждениям Фридман, как и я, не был монархистом. Стойко придерживался принципа непредрешения за границей будущей формы правления государства Российского, принципа, который защищал генерал Врангель. Оба мы высоко ценили его воинский талант и способности государственного человека. Таким нам представлялся наш бывший главнокомандующий и после краха белого движения. Расходились мы с Александром Карловичем в оценке генерала Деникина. Я видел в нем способного и честного офицера Генерального Штаба и только. Одобрять Деникина как государственного человека я решительно не мог и при случае критиковал его действия публично.

+ + +
Перенесемся из моей комфортабельной алма-атинской квартиры в ту теплушку, в которой в сорок пятом году меня везли из Венгрии в Советский Союз.
Собственно говоря, вагон, в котором нас везли, только по традиции можно было назвать теплушкой. Никаких отопительных приспособлений, совершенно ненужных летом, в нем не было. Большой товарный вагон был приспособлен для перевозки заключенных таким образом, что большие двери с одной стороны были постоянно открыты, но забраны колючей проволокой. По обеим сторонам свободного пространства, в котором постоянно находился дежурный солдат, были устроены в два яруса нары для заключенных, и, наконец, подробность неаппетитная, но необходимая: в полу этого свободного пространства была проделана довольно большая дыра, служившая в качестве унитаза. Оправляться во время стоянки поезда на станциях воспрещалось. Хорошо помню свое настроение во время этой принудительной поездки во Львов. Оно было сравнительно спокойным после того, как в Бадене, близ Вены, состоялся мой судебный процесс. Я был приговорен к пяти годам заключения в исправительно-трудовых лагерях и отказался выразить раскаяние, в результате которого меня, может быть, вовсе освободили бы от наказания.

+ + +
Смотрели мы не без интереса и на жесты советских людей, как простых, так и не простых. Они отличались от привычных для нас жестов старой русской интеллигенции, к которой принадлежали и некоторые из нас. Движения эти были определенными, четкими, порой несколько грубоватыми, очевидно, выработавшимися уже в советское время. Давно уже мы, живя за границей, замечали, что советским артистам, в особенности женщинам, трудно усвоить плавные, несколько церемонные движения бывших дам большого света. Теперь не составляет секрета, что в первые годы эмиграции, примерно до двадцать пятого года, многочисленные зарубежные организации засылали своих осведомителей в Советский Союз, но последние почти неизменно проваливались и погибали. Возможно, их выдавала несоветская жестикуляция. По-видимому, расстаться хотя бы на короткое время с привычными с детства жестами и заменить их какими-то новыми – дело трудное, а в некоторых случаях и вовсе невозможное. Мы в этом неоднократно убеждались в Праге, любуясь регулярно поступавшими туда советскими фильмами. Хорошие, порой превосходные артисты и артистки безукоризненно справлялись со своими ролями за исключением тех случаев, когда им приходилось перевоплощаться в светских людей былой России. Тогда жесты оказывались в резком несоответствии с изображаемыми персонажами. Еще более резко это несоответствие было заметно у американских артистов и особенно артисток, выступавших в пьесах русских авторов. Артистки подражали светским женщинам-американкам, и их свободные, размашистые движения совершенно не походили на те, что были приняты в дореволюционной России.
Во Львове смертность в пересыльной тюрьме не была высокой. Умирали по преимуществу иностранцы и эмигранты. То же самое я наблюдал впоследствии и в других местах заключения. Советские люди в этом отношении оказались более устойчивыми. Отчасти более низкая смертность среди граждан Советского Союза объясняется тем, что главный ее контингент составляли бывшие военные, то есть люди относительно или абсолютно молодые. Самой распространенной причиной смерти были желудочно-кишечные заболевания, главным образом алиментарная дистрофия, которую можно было считать своего рода профессиональным заболеванием заключенных. Советские люди от нее почти не погибали, а пожилых иностранцев она поражала жестоко. Главной причиной развития алиментарной дистрофии было то, что иностранцы все почти, а из эмигрантов главным образом южане, были непривычны к черному хлебу и погибали из-за непереносимости этого основного продукта питания заключенных. Очень тяжело сказывалось и совершено недостаточное количество жиров.
Доктор Янда возложил на меня дополнительную и весьма неприятную обязанность – заведование моргом. Дело в том, что умерших заключенных хоронили не сразу. Трупы оставались в морге пять-шесть дней, а то и больше недели, в зависимости от обстоятельств. Янда строго-настрого велел мне держать трупы под ключом. Я сначала был этим несколько удивлен. Дело в том, что собак в лагере не было, кошки трупов не едят. Говорят, что прежде их обгрызали крысы, но на моей памяти таких случаев не было. В чем же дело? Янда ответил коротко:
– А блатные?
Оказалось, что среди этой малопочтенной категории людей были не гнушавшиеся трупоедством и при случае вырезавшие у умерших куски мяса. Был случай, что где-то во дворе выронили печень вскрытого заключенного, печень эта немедленно исчезла. Оказалось, что так называемые блатные сварили ее и съели.

+ + +
Почему все-таки мы, белые, провалились? Почему мы не смогли взять Москвы и выиграть войну? Думаю, прежде всего потому, что мы толком сами не понимали сущности борьбы, которую вели. Контрреволюция – это есть революция наизнанку, значит, и методы борьбы должны быть по-революционному скоростными. Из нашей белой борьбы за новую Россию, а не за восстановление старой слово “революция” не выкинешь. Недаром наши старички генералы, именно старички, о молодых превосходительствах так не думаю, а также наши газеты типа старого “Нового времени” так тщательно избегали слова “контрреволюция”. Для них скверно пахло это слово. Я, бывший военный, хотя не кадровый, думаю о военной стороне борьбы. Как бывший артиллерист, считаю, что формировать новые артиллерийские части надо было скоростными методами, используя те огромные возможности, которые у нас были. Англичане прислали нам достаточное количество орудий и снарядов для создания мощной белой артиллерии. Мы ее не создали. Похоже на то, что едва ли не большая часть орудий и снарядов осталась без употребления на складах и попала в руки противника, не сделав ни одного выстрела.

+ + +
Французских поклонников Гитлера было немного, но все-таки они были. В Праге, например, я с удивлением и отвращением, слушал превосходную французскую речь гитлеровских солдат, у которых на рукавах военных курток была нашивка с надписью “Division de grel Sharleman?” – дивизия Карла Великого.
Была, значит, целая французская дивизия из гитлеровцев. Одну даму, убежденную гитлеровку, я еще в Праге знал и даже давал ей уроки немецкого языка, который она знала очень плохо, а произносила отвратительно. Она была замужем за русским национал-социалистом, бывшим воспитанником Петербург¬ской Peterschule – немецкой гимназии, считавшим, что Гитлер спасет Россию. Супруга в это поверила, но даже своей фамилии не научилась произносить по-русски, именовала себя мадам Воробиев.
Всякое в нашей тогдашней жизни бывало. Не только нашей. Ведь генерала де Голля едва не убили французские военные гитлеровцы, стреляя в него в цирке.

+ + +
Я во время одной из первых же бесед откровенно сказал этому священнику, что уже с пятнадцати лет я неверующий и, будучи в гимназии, очень не любил ходить в церковь, что у нас было обязательным. Странное дело, но после нескольких бесед батюшка стал меня уверять, что в действительности я очень, очень близок к вере, но только не хочу себе в этом сознаться. Я категорически это отрицал. Сказал, что биологу совершенно невозможно верить, например, в воскресение, в третий день, по писанию. Невозможно, просто невозможно. Образованный священник все-таки настаивал на своем, и в этом мы с ним разошлись кардинально. Батюшка принимал за готовность веровать мой интерес к религиозным вопросам вообще и, в частности, к истории церкви. Но ведь интерес к этим вопросам вовсе не означает готовность веровать. Думаю, я просто был достаточно культурен, чтобы понимать значение веры у огромного числа людей.

+ + +
На прощанье он мне сказал:
– Вы русский патриот, мсье Раевский, но прежде всего вы европеец. Вы европеец до мозга костей.
Что слышал, то записываю, но прибавляю от себя, что я считаю нашу русскую культуру вариантом общеевропейской культуры. До Петра Великого дело, конечно, обстояло иначе, но позже русская интеллигенция стала очень близка по общему своему духу интеллигенции любой европейской страны.

+ + +
Я проработал в Энском лагере почти до конца сорок шестого года… Врач спросил, какая моя специальность. Я ответил:
– Доктор естественных наук Пражского университета. – Начальник оживился и внимательно на меня посмотрел. Я продолжал. – Знаком с нормальной патологической анатомией, работал в качестве помощника прозектора лагеря, хорошо знаю латинский язык.
Начальник санчасти меня перебил:
– Доктор Раевский, а вы можете прочесть лекцию на тему “Что такое жизнь?” Только имейте в виду, что никаких руководств на этот счет у нас нет.
– Могу, гражданин начальник.
Внутреннее чувство подсказало мне, что обращение “доктор Раевский” уже было многообещающим.
– А сколько вам понадобится времени, чтобы эту лекцию написать?
– Дней пять.
– Ну, отлично. На пробу я вас приму и зачислю на работу в нашу баню. Дело нетрудное, и времени у вас будет достаточно. Завтра утром явитесь к нашему врачу. Он пока у нас единственный. Он вас познакомит с заведующей баней. Молодая, толковая женщина, очень толковая. Оба они заключенные. Так до завтра, доктор Раевский.
Я поклонился и вышел. Утром я ожидал врача в предбаннике. Мне сказали, что перед началом осмотра больных он всегда туда заходит. Врач оказался небольшого роста брюнетом лет тридцати пяти, наружности явно не русской. Сначала он напустился на меня довольно сердито.
– Вы что тут делаете? Сегодня же женский день.
– Доктор, я назначен сюда на работу.
– Так, а начальник мне ничего не сказал. Ну, познакомимся. Я татарин. Имя у меня довольно трудное, но здесь меня зовут Иваном Петровичем. – Он улыбнулся. – Я к этому привык.
Поговорили несколько минут, затем появилось и будущее мое прямое начальство: молодая худощавая и стройная женщина с усталым, точно испитым лицом. Забыл сказать, что капитан медслужбы меня предупредил: “Она бывшая цирковая артистка, но вы не смущайтесь, сработаетесь”.
Бывшая цирковая артистка подала мне руку, была вежлива, но мне казалось, что она не совсем довольна моим назначением в баню.
– Так вот, вы будете моим помощником. Ваша главная обязанность – раздавать моющимся полужидкое мыло. Сейчас я вам покажу.
В предбанник из раздевалки стали входить обнаженные женщины. Их, видимо, нисколько не смущало появление тут незнакомого мужчины в больничном халате. Зато сам незнакомый мужчина с непривычки был несколько смущен. Одна, другая женщина, пятая, десятая – все почти молодые, здоровые украинки, довольно бесцеремонные и все совершенно голые. Непривычно все-таки. Потом подошла ко мне и получила свою порцию мыла пожилая и на вид, несомненно, интеллигентная дама. Мне стало совсем неприятно. Тоже идея – иметь сотрудником мужчину в женской бане! Женщина спокойно получила свое мыло и отошла. Она старше меня. Ей сейчас было бы около ста лет и потому я назову ее полным именем – Мария Ивановна Ус. Странная немного фамилия. Бывший бухгалтер, дочь очень крупного инженера-путейца. Впоследствии она стала моей хорошей знакомой, и встречались мы не только в заключении, но и на воле. Много лет были знакомы. К постоянным, по два раза в неделю встречам с молодыми, обнаженными женщинами (остальные четыре дня были отведены мужчинам) я, к своему удивлению, привык весьма быстро – недели через две. Работал в предбаннике так же спокойно, как если бы я давным-давно занимался этим делом. Среди заключенных женщин интеллигентных КР было немного. Раздавать мыло этим обнаженным дамам и барышням спокойно я долго не мог.
Cреди заключенных женщин была почтенная дама, троюродная сестра генерала Врангеля. Во время первой мировой войны она, как и многие ее сверстницы, была добровольной сестрой милосердия и приобрела некоторую опытность в медицинском деле. В Чехословакии она была представительницей медицинской организации в Лиге Наций в Подкарпатской Руси и как будто не подлежала аресту. Но время было сталинское, и ее посадили. В описываемые дни она подходила ко мне, прикрыв низ живота носовым платком, но как раз это еще больше усугубляло мою неловкость. Условность, в конце концов. К чему? На простых женщин я не обращал внимания, а вот раздача мыла интеллигенткам у меня не ладилась. Вид, наверное, был несколько смущенный и испуганный. В конце концов интеллигентки прислали ко мне для переговоров пожилую учительницу, которая сказала:
– Послушайте, Раевский, мы попали в плен к дикарям, ну и будем себя вести по дикарски.
Я считал, что наше начальство далеко не дикари, но все же сразу успокоился. Глупо смущаться, когда дамы и девицы, оказывается, не смущаются.
Что же касается основной женской клиентуры в бане, то постепенно у меня с ней установились отношения весьма непринужденные и даже веселые. Помню, однажды очередная партия в двадцать человек вошла уже в моечное отделение, а мыло, которое мне предстояло раздать, еще не принесли. Наконец, нужное ведерко появилось, и женщины, приоткрыв дверь, стали кричать:
– Доктор, входите сюда, а то нам холодно.
Я рассмеялся и только спросил:
– Девушки, а брызгаться не будете?
– Честное слово, не будем, входите!
Я снял ботинки, шлепаю в моечное помещение и среди разгоряченных тел раздаю мыло.
Был и такой забавный случай. Одного начальника лагеря, при котором я работал в бане, сменили другим. Он нашел, что держать “заграничного доктора”, как меня часто называли, на такой работе неудобно и хотел было заменить другим лицом. К нему явилась целая делегация пожилых баб. Просили оставить меня на месте.
– Отчего?
– Да, гражданин начальник, доктор не крадет мыло, совсем не крадет, а другой начнет, наверное, красть.
Начальник рассмеялся и оставил меня на банной службе. Может показаться смешным, мне и самому так кажется, но я проводил в предбаннике и литературные занятия. Дело в том, что очередная партия должна была ожидать, пока предыдущая вымоется, а в предбаннике было несколько свежо. И вот чтобы заставить женщин об этом обстоятельстве забыть, я рассказывал им разные забавные литературные эпизоды. Помню, особый успех имела новелла Эдгара По “Золотой жук”. Голые женщины слушали ее, затаив дыхание, а одна молодая воровка лет восемнадцати легла у моих ног и смотрела мне прямо в рот, чтобы не пропустить ни слова. Потеха да и только! Я потом пожалел, что нет фотографа, а то бы когда-нибудь я показал такую поучительную картину дамам и барышням и спросил:
– Где, в какой стране сие дело происходит?

+ + +
“Что сказать о Раевском? Работает отлично, дисциплинирован, очень вежлив, а все-таки его следовало бы расстрелять. Он был и остается врагом Советской власти, врагом убежденным и честным. Не могу этого отрицать. Но, товарищи, честный враг гораздо опаснее бесчестного”.
Эта характеристика была дана мне в первый год пребывания в лагере.

+ + +
Она была очень неглупа, славная Екатерина Николаевна. Любила литературу, много читала. Иногда мы серьезно с ней говорили о Пушкине. Все шло хорошо, но проработал я с ней только месяца три. В один прекрасный день она обратилась ко мне с серьезной, но весьма неуместной просьбой.
– Николай Алексеевич, я полюбила одного заключенного, бывшего немецкого солдата, но встречаться нам трудно. Вы должны нам помочь.
Так и сказала: “должны”. Я едва не выбранился, но сдержался и резко ответил:
– Ни в коем случае, Екатерина Николаевна. Вы не понимаете, чем это для меня пахнет. Может кончиться продлением срока, а вам тоже советую бросить это дело. Неосторожно, очень неосторожно. Вы вольная, он заключенный и вдобавок немец. Это хуже всего.
Через несколько дней пришлось нам проститься. С глазами, полными слез Катя, хочется мне ее так назвать, сказала мне:
– Николай Алексеевич, вы были моим окном в Европу, а теперь это окно закрывается.
На прощанье она подала мне руку, и я ее поцеловал. Слезы у нее полились пуще прежнего.
– Прощайте, прощайте.
Хотелось мне просто расцеловать эту милую, несмотря на все, женщину, но не решился. Она сказала:
– Ухожу сама, потому что чувствую, иначе попаду сюда, за проволоку, в качестве заключенной.

+ + +
Пока заключенные женщины не были вывезены из лагеря, что произошло во второй половине сорок восьмого года, в одном из корпусов почти каждую субботу устраивались танцевальные вечера, на которых могли бывать все заключенные. Мало того, пока оперуполномоченный этого не запретил, из поселка приходили потанцевать с заключенными родственницы офицеров охраны и других вольнонаемных работников лагеря. Жены офицеров от этого воздерживались, но их сестры, тетки, кузины являлись в лагерь нередко. Совершенно посторонним мужчинам и женщинам вход туда был, конечно, за¬крыт. В Праге я в свои пятьдесят лет танцевал охотно, но здесь бы это было неприлично. Все же на одном совсем особом вечере я побывал. Он был устроен для отличников и отличниц производства, в числе которых числился и заключенный Раевский. Вечер этот прошел очень дружно и весело. Нас накормили хорошим ужином. Мне запомнилась отлично приготовленная рыба. Водки, конечно, не было. Затем начались танцы. В данном случае потанцевать было не грех. Вернувшись в свою комнату, я перебирал в памяти дам, с которыми танцевал. В их числе была партнерша, отлично танцевавшая танго, она отбывала наказание за профессиональную проституцию.
Танцуя с ней, я невольно вспомнил, как в Праге иногда танцевал с очень милой барышней – принцессой Турн-и-Таксис. Танцевал также, правда, только однажды на большом балу с супругой Министра просвещения, чудесной чешкой, драматической артисткой. Титулованных дам и барышень среди моих партнерш было много – и русских, и иностранок.
Читатели XXI века, наверное, не знают о том, что в исправительно-трудовых лагерях заключенные порой могли потанцевать. О местах заключения принято писать только дурное, а я, бывший заключенный, с этим не считаюсь. Рассказываю то, что было, и уверен в том, что танцевальные вечера были не только в нашем лагере, иначе наш начальник не отваживался бы их устраивать.

+ + +
Кто-то из заключенных узнал, что чудак Раевский держит у себя в банке какое-то удивительное насекомое, которое лапками ловит мух. Двое-трое из них даже взялись снабжать меня мухами. Слух об этом дошел даже до полковника, начальника лагеря. Однажды, когда он сидел на скамейке в лагерном дворе, а я проходил мимо, он подозвал меня и сказал:
– Раевский, покажите богомола.
– Слушаюсь, гражданин начальник.
Я принес банку со своей пленницей. Полковник внимательно рассмотрел ее и сказал:
– Любопытное существо, любопытное.
Уголовники моей воспитанницей не интересовались. Им не до того было. Но я решил подшутить над не слишком любопытными людьми. Уговорился с двумя-тремя лицами, и они пустили по лагерю сенсационный слух: “Машка Богомолова, любовница Раевского, родила!” Тут уж заинтересовались и блатные:
– А кто такая Машка Богомолова? Никто ее не знает. Мы думали, что Раевский скромный, а, оказывается, у него тоже есть девка.
В конце концов меня даже спросили, а кто же она такая?
Я принес им богомолиху – разочарование было полное.
– Ну и выдумщик же вы! И как вам только такое в голову пришло?
В самом конце месяца, перед тем, как меня отправили в Сибирь, Машка Богомолова начала умирать естественной, но странной смертью. У нее одна за другой стали отваливаться ножки. Я ее умертвил.

+ + +
Чем больше я оставался в лагере, тем больше постоянные офицеры охраны привыкали ко мне. Один из них в сорок девятом году повадился заходить ко мне в комнату, усаживался и заводил разговоры, порой неожиданные. Один из них особенно мне запомнился.
– Раевский, скажите по правде, что нам делать с блатными? Они несносны.
– Гражданин начальник, могу я с вами говорить откровенно? Как бы это было на воле?
– Я именно для этого к вам и пришел.
– В таком случае я вас спрошу: для чего у вас оружие? Как вы терпите постоянное неповиновение, постоянное безобразие?
– Раевский, Раевский, неужели вы не понимаете, что оружие мы применять не можем? Чтобы не было греха, мы револьверы оставляем на проходной.
– Вот и получается, что они с вами обращаются, как хотят. А знаете что, на мой взгляд, следовало бы сделать, чтобы вывести блат в корне, навсегда? Надо воскресить одного жандарм¬ского ротмистра былых времен, дать ему взвод старых жандармов и отправить по лагерям прекращать блат. Не скрою, останется некоторое количество трупов, а остальные предпочтут остаться в живых и подчиняться лагерной дисциплине. Только это, к сожалению, невозможно. Не удивляйтесь, гражданин начальник, я имел удовольствие пройти немецкую тюремную школу и смею вас уверить, что там заключенный пикнуть не может, а не то что творить всякие безобразия.
– Да, мы по существу бессильны. Чуть что – они режут себе животы, осторожно режут. Полости не вскрывают, а только кожу, но крови много, и неприятностей нам тоже хоть отбавляй.

+ + +
Изменники среди блатных все же были. Они предпочитали становиться сотрудниками начальства, и это были верные сотрудники. Верные, потому что терять им было уже нечего. Как-то в лагере стеклозавода я проснулся поутру в своей комнате от отчаянных криков в коридоре. Приоткрыл дверь, глянул и с удивлением увидел, что перед одним из сержантов на коленях, да, на коленях, стоит заключенный, о котором было известно, что он ссучился, или просто стал сукой, что значит: стал сотрудником начальства. И вот этот человек, стоя на коленях, с отчаяньем умолял о чем-то сержанта, а тот отрицательно качал головой. Потом я узнал, в чем дело. Ссучившийся сотрудник за какой-то проступок должен был быть переведен в другой лагерь. Казалось бы, ничего страшного. Нет, оказывается, по существу, это был для него смертный приговор. Его повезут вместе с другими блатными, и в лагерь живым он не приедет. Ссучившегося, да простят мне читатели этот гнусный термин, в пути либо приколют, либо задушат. Если представится возможность, труп выкинут из вагона.

+ + +
Мы, галлиполийцы, я в том числе, горячо сочувствовали в свое время белым испанцам. Сочувствовали, надо сказать, платонически. Никто из нас, пражских галлиполийцев, не отправился воевать в Испанию на стороне франкистов. Ограничились только тем, что послали Франко две-три приветственные телеграммы, которые редактировал я. Французские телеграммы неизменно оканчивались испанским призывом: “А вива Эспанья!” – “Да здравствует Испания!”
Из пражских галлиполийцев никто в Испанию не отправился, но один полковник, грузинский князь, все же туда поехал и сражался в рядах пехоты, поскольку артиллеристов у Франко было достаточно и в этот род войск иностранцев не принимали. Сражался там тоже в качестве рядового пехотинца русский генерал, маленький ростом начальник артиллерии галлиполийского корпуса Фок, по лагерному прозвищу Фокау. Он жил в Париже, работал шофером, во время испанской войны явился в вербовочный пункт франкистов. По возрасту (генерал-майору Фоку было шестьдесят лет) его не приняли. Тогда он, один из лучших гимнастов русской армии, встал на руки и прошелся перед приемной комиссией. Превосходного гимнаста приняли. В одном из боев несколько русских добровольцев, сражавшихся в белоиспанской пехоте, в том числе Фок, были окружены красными. В последнюю минуту все они, генерал Фок в том числе, застрелились по обычаю русской Гражданской войны.

+ + +
Сибирский лагерь был лагерем обыкновенного режима, и дисциплина здесь, по сравнению с немецкой, была весьма сносной, но что касается контингента настоящих уголовных заключенных, то некоторые из них определенно напоминали мне персонажей “Мертвого дома”.
В юности я так же, как мой покойный отец, строгий законник, но очень гуманный человек, гордился тем, что в России со времен Александра II смертной казни за уголовные преступления не существовало. Высшей мерой наказания являлась бессрочная каторга. Наказание, конечно, ужасное, но, надо сказать, что на деле бессрочная каторга почти всегда обращалась в срочную. Например, в случае рождения наследника престола объявлялась широкая амнистия уголовных преступников, и все бессрочные обращались в срочных. Да, я, как и папа, находил, что в отношении смертной казни старая Россия – более передовая страна, чем многие западноевропейские государства и Соединенные Штаты. Однако, понаблюдав воочию настоящих уголовных преступников в нашем лагере, а он, говорят, в этом отношении был не из худших, я пришел к твердому убеждению, что есть люди-звери, которых надо законным способом истреблять. Излишняя гуманность тут не на месте.

+ + +
Когда в Бадене, близ Вены, состоялся мой процесс и военным судом я был приговорен к сравнительно недолгому пятилетнему заключению, меньше вообще тогда не давали, я решил попытаться жить в Советском Союзе. Позднее “самоубийственное настроение” возвращалось ко мне лишь изредка. Однако состояние острой депрессии возобновлялось, и наблюдательный и полюбивший меня начальник санчасти лагеря стеклозавода даже отдал приказание одной из сестер следить за мной, чтобы я не копался в шкапу с медикаментами. Думать о желательной смерти я перестал за два года до конца заключения. Мне хотелось жить и работать в Советском Союзе. Да, в Советском Союзе. Я примирился со своей судьбой, но долгое время был почти уверен в том, что заключения я до конца не выдержу. Ряд серьезных заболеваний об этом говорил достаточно ясно. В особенности сильно у меня было это настроение неизбежности естественной смерти в так называемом Энском лагере, где помимо всего прочего я испытал целый комплекс авитаминоза, сильно сказывавшийся на моем общем настроении. И только в сибирском лагере мысли о смерти окончательно исчезли. Оставалось всего несколько месяцев до конца срока, и была уже полная надежда на то, что все кончится благополучно. Так мне говорили и врачи. Однако помимо моего желания мое здоровье в сибирскую зиму несколько раз подвергалось очень серьезному испытанию.
Придется поговорить о так называемых туалетах, которые я предпочел бы называть уборными. С наступлением морозов дело в этом отношении было организовано так. Классическая тюремная параша в виде основательной кадки выставлялась ночью на крыльцо одноэтажного барака. Но, простите уж меня, товарищи читатели, за подробности, жизнь есть жизнь, оправляться в нее можно было только по-малому, а для того, чтобы оправляться по-большому, надо было идти в уборную, которая находилась в нескольких десятках метров от барака. И вот тут-то и начиналось это очень серьезное испытание крепости здоровья. Не поверите, но нам в сорокаградусный и более мороз приходилось в таких случаях идти в уборную в одном белье. Не подумайте, что таково было распоряжение начальства, ни в коем случае. Это был бы один из лагерных ужасов, но виновато было не начальство, а блатные. Эти люди сидели на корточках у входа в уборную, жестоко мерзли, хотя они, конечно, были как следует одеты, и поджидали подхода неосторожных для того, чтобы их раздеть. Да, раздеть. Что было у женщин, не знаю, вероятно, то же самое, но никто из мужчин не рисковал идти в уборную в бушлате и вообще одетым. И блатные, не хочется мне их называть “товарищи”, сидя на корточках, мрачно бурчали, говорить громко было нельзя, чтобы не обратило внимание проходящее начальство, ругались по адресу осторожных посетителей уборных. Единственное относительно приличное, слово было “о, сволочи”.
Отчаянное ночное путешествие по сибирскому морозу в белье мне пришлось предпринять всего два-три раза за всю зиму. Однако этого было достаточно для того, чтобы схватить крупозное воспаление легких, но, к моему удивлению, оказалось, что организм у меня уже настолько закален, что это очень рискованное предприятие прошло благополучно. Я даже насморка не получил.

(Источник: http://prostor.ucoz.ru/load/1-1-0-17)

Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
  http://archive.apologetika.eu/

URL этой статьи:
  http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1587

Ссылки в этой статье
  [1] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1588